В XX в. традиционная владельческая усадьба становится феноменом исторического прошлого. Этот процесс берет свое начало на рубеже XIX– XX столетий — призрачность усадебной культуры, ее архаичность оказываются общим местом в художественной литературе («Вишневый сад» А.П. Чехова, «Сестра» Г.И. Чулкова, «Сутуловское гнездовье» С.М. Городецкого, «Покойница в доме» А.М. Кузмина). В то же время на передний план выходит проблема нарративного упорядочения многочисленных событий и лиц, связанных с усадебным наследием. В произведениях первой половины ХХ в. усадьба не рассматривается сама по себе и занимает писателей в аспекте осмысления дореволюционной эпохи («Дневник Кости Рябцева» Н. Огнёва, «Мирская чаша» М.М. Пришвина, «Несрочная весна» И.А. Бунина), но чем шире распространяется музеефикация усадеб, тем актуальнее становится вопрос о нарративах памяти как специфическом механизме культурного самосознания. В статье с опорой на категориальный аппарат современной теории повествования предпринимается анализ повести С.Д. Довлатова «Заповедник» (1983). Писатель показывает, как в музейно-усадебном контексте нарративы памяти приобретают откровенно искусственный (симулятивный) характер, «чужое» усадебное прошлое так и не становится «своим» настоящим рассказчика (экскурсовода) и его адресата (туриста).
Studia Litterarum /2024 том 9, № 3 368 МУЗЕЙ-УСАДЬБА В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ: НАРРАТОЛОГИЧЕСКИЙ АСПЕКТ © 2024 г. А.Е. Агратин Российский государственный гуманитарный университет, Институт мировой литературы им. А.М. Горького Российской академии наук, Москва, Россия Дата поступления статьи: 22 февраля 2024 г. Дата одобрения рецензентами: 25 марта 2024 г. Дата публикации: 25 сентября 2024 г. https://doi.org/10.22455/2500-4247-2024-9-3-368-385 Исследование выполнено в ИМЛИ РАН за счет гранта Российского научного фонда (проект № 22-18-00051: «Усадьба и дача в русской литературе XX–XXI вв.: судьбы национального идеала»), https://rscf.ru/project/22-18-00051/ Аннотация: В XX в. традиционная владельческая усадьба становится феноменом исторического прошлого. Этот процесс берет свое начало на рубеже XIX– XX столетий — призрачность усадебной культуры, ее архаичность оказываются общим местом в художественной литературе («Вишневый сад» А.П. Чехова, «Сестра» Г.И. Чулкова, «Сутуловское гнездовье» С.М. Городецкого, «Покойница в доме» А.М. Кузмина). В то же время на передний план выходит проблема нарративного упорядочения многочисленных событий и лиц, связанных с усадебным наследием. В произведениях первой половины ХХ в. усадьба не рассматривается сама по себе и занимает писателей в аспекте осмысления дореволюционной эпохи («Дневник Кости Рябцева» Н. Огнёва, «Мирская чаша» М.М. Пришвина, «Несрочная весна» И.А. Бунина), но чем шире распространяется музеефикация усадеб, тем актуальнее становится вопрос о нарративах памяти как специфическом механизме культурного самосознания. В статье с опорой на категориальный аппарат современной теории повествования предпринимается анализ повести С.Д. Довлатова «Заповедник» (1983). Писатель показывает, как в музейно-усадебном контексте нарративы памяти приобретают откровенно искусственный (симулятивный) характер, «чужое» усадебное прошлое так и не становится «своим» настоящим рассказчика (экскурсовода) и его адресата (туриста). Ключевые слова: музей-усадьба, русская литература XX в., нарратология, повествование, нарратив памяти, С.Д. Довлатов. Информация об авторе: Андрей Евгеньевич Агратин — кандидат филологических наук, доцент кафедры теоретической и исторической поэтики, Российский государственный гуманитарный университет, Миусская площадь, д. 6, 125047 г. Москва, Россия; старший научный сотрудник, Институт мировой литературы им. А.М. Горького Российской академии наук, ул. Поварская, д. 25А, стр. 1, 121069 г. Москва, Россия. ORCID ID: https://orcid.org/0000-0002-4993-7289 E-mail: Адрес электронной почты защищен от спам-ботов. Для просмотра адреса в вашем браузере должен быть включен Javascript.. Для цитирования: Агратин А.Е. Музей-усадьба в русской литературе: нарратологический аспект // Studia Litterarum. 2024. Т. 9, № 3. С. 368–385. https://doi.org/10.22455/2500-4247-2024-9-3-368-385 Научная статья / Research Article https://elibrary.ru/NKSVHK УДК 821.161.1.0 ББК 83.3(2Рос=Рус) Крупным планом: Усадьба и дача в русской литературе XX–XXI вв. — судьбы национального идеала / А.Е. Агратин 369 MUSEUM ESTATE IN RUSSIAN LITERATURE: NARRATOLOGICAL ASPECT © 2024. Andrey E. Agratin Russian State University for the Humanities, A.M. Gorky Institute of World Literature of the Russian Academy of Sciences, Moscow, Russia Received: February 22, 2024 Approved after reviewing: March 25, 2024 Date of publication: September 25, 2024 Acknowledgements: The research was carried out at IWL RAS at the expense of a grant from the Russian Science Foundation, project no. 22-18-00051: “Estate and Dacha in Russian Literature of the 20th–21st Centuries: The Fate of the National Ideal” (https://rscf.ru/project/22-18-00051/). Abstract: In the 20th century, the estate became a phenomenon of the historical past. This process began at the turn of the 19th and 20th century: the ghostliness of the estate culture and its archaic character are commonplace in literature of that time (A.P. Chekhov’s “The Cherry Orchard,” G.I. Chulkov’s “The Sister,” S.M. Gorodetsky’s “Sutulov’s Nest,” A.M. Kuzmin’s “The Deceased in the House”). At the same time, the problem of narrative ordering of numerous events and persons connected with the estate heritage comes to the fore. In the works of the first half of the 20th century, it appears as the aspect of comprehension of the pre-revolutionary epoch (N. Ognev’s “Kostya Ryabtsev’s Diary,” M.M. Prishvin’s “The Worldly Cup,” I.A. Bunin’s “The Imminent Spring”). But the wider the museification of the estate spreads, the more urgent becomes the question of memory narratives as a specific mechanism of cultural self-consciousness. The article analyzes S.D. Dovlatov’s story “Reserve” through the terminology paradigm of contemporary narrative theory. The writer shows how to acquire a frankly artificial (simulative) character in the estate museum context memory narratives, the “alien” estate past never becomes “his”/“her own” present of the narrator (guide) and his addressee (tourist). Keywords: estate museum, Russian literature of the 20th century, narratology, narrative, memory narrative, S.D. Dovlatov. Information about the author: Andrey E. Agratin, PhD in Philology, Associate Professor at the Department of Theoretical and Historical Poetics, Russian State University for the Humanities, Miusskaya Sq., 6, 125047 Moscow, Russia; Senior Researcher, A.M. Gorky Institute of World Literature of the Russian Academy of Science, Povarskaya St., 25А, bld. 1, 121069 Moscow, Russia. ORCID ID: https://orcid.org/0000-0002-4993-7289 E-mail: Адрес электронной почты защищен от спам-ботов. Для просмотра адреса в вашем браузере должен быть включен Javascript. For citation: Agratin, A.E. “Museum Estate in Russian Literature: Narratological Aspect.” Studia Litterarum, vol. 9, no. 3, 2024, pp. 368–385. (In Russ.) https://doi.org/10.22455/2500-4247-2024-9-3-368-385 This is an open access article distributed under the Creative Commons Attribution 4.0 International (CC BY 4.0) Studia Litterarum, vol. 9, no. 3, 2024 Studia Litterarum /2024 том 9, № 3 370 Терминологический аппарат, применяемый для изучения «усадебного тек- ста» русской литературы, находится на стадии формирования. Существенный вклад в его развитие был сделан О.А. Богдановой [3]. «Усадебные» исследо- вания обогатились такими категориями, как «гетеротопия усадьбы» и «уса- дебный габитус», которые удачно вписались в уже существовавший понятий- ный ряд («усадебный топос», «усадебный хронотоп», «усадебный локус», «усадебная культура» и пр.). Эту концептуальную парадигму следует считать теоретическим фундаментом, на котором в дальнейшем могут вырасти более нюансированные абстрактные модели, релевантные интересующему нас ли- тературному материалу. Перспективным источником формирования таких моделей оказывается нарратология, или теория повествования. Не сосредоточиваясь на специфике литературы как искусства слова, привлекая в качестве материала любые тексты, которые, согласно формули- ровке В. Шмида, «излагают, обладая на уровне изображаемого мира темпо- ральной структурой, некую историю» [19, c. 13], нарратология предложила универсальную систему понятий и категорий, значительно превышающую литературоведческий «арсенал» как количественно, так и качественно, по- скольку она адресуется не только специалистам по истории и теории ли- тературы, но и всем гуманитариям, так или иначе занятым осмыслением феномена «рассказывания», как бы он ни реализовывался (будь это вер- бальный нарратив, музейная экспозиция, фильм, живописное полотно и т. д.), т. е. различных способов «формирования, хранения и ретрансляции событийного человеческого опыта» [15, c. 8]. «Усадебный текст» русской литературы представлен прежде всего сюжетно-повествовательными произведениями (начиная от классических Крупным планом: Усадьба и дача в русской литературе XX–XXI вв. — судьбы национального идеала / А.Е. Агратин 371 образцов в творчестве А.С. Пушкина, Л.Н. Толстого, А.П. Чехова и закан- чивая эпической прозой XX–XXI вв.). Нарратологический инструментарий позволяет дать наиболее точное и детальное описание произведений подоб- ного рода, определить стратегии и тактики рассказывания, свойственные «усадебному тексту», применить такие категории, как фокализация, точка зрения, событийность, этос наррации, к анализу произведений занимающе- го нас типа. Наконец, именно в нарратологическом поле были выработаны и апробированы наиболее эффективные методы изучения феномена исто- рической и семейно-родовой памяти, чрезвычайно значимые для характе- ристики «усадебного топоса» и механизмов его функционирования. Нарративы памяти представляют собой повествования о прошлом, призванные сблизить его с настоящим субъекта и адресата рассказывания. Основная функция таких нарративов — формирование идентичности, как персональной, так и групповой. По верному замечанию А.В. Корчинского, они необходимы для «конструирования “я”, в структуру которого встраи- ваются элементы не только личной, но и коллективной памяти» [7, c. 20]. Нарративы памяти формируются на пересечении персонального и всеобще- го: излагаемый «сюжет» (например, национально-культурного масштаба), к которому «я», возможно, не имеет прямого отношения, тем не менее ста- новится для «меня» лично значим. В этом плане весьма примечательно, что формирование так называемой исторической памяти необязательно про- исходит в сознании участников тех или иных событий. Отсюда и представ- ление о постпамяти (postmemory), сформулированное М. Хирш: «Категория постпамяти описывает позицию, которую “поколение после” занимает по отношению к личной, коллективной и культурной травме или трансформа- ции живших прежде — к событиям или историческим периодам, которые они «помнят» <…> лишь благодаря рассказам» [18, c. 7]. Забегая вперед, подчеркнем, что механизм, описанный исследова- тельницей, с определенными оговорками можно обнаружить не только в рамках так называемых trauma studies, но и работая с более обширным материалом — символической фиксацией некоего сегмента прошлого (он может обладать негативным или позитивным смыслом), подлежащего со- хранению в памяти будущих поколений. Весьма типичным посредником между прошлым и настоящим, обе- спечивающим подобную фиксацию, становится музей. Как замечает О. На- Studia Litterarum /2024 том 9, № 3 372 варро, «музеи являются лучшим примером <…> мнемонической машины, они представляют собой подлинный парадокс: место, где мы можем увидеть присутствие чего-то, чего больше не существует <…> музеи — материальное воплощение коллективной памяти, основанной на множестве индивиду- альных памятей. Воплощение, старающееся создать у нас ощущение “Я там был”» [9, c. 8]. Главным инструментом трансляции исторической памяти в рамках музейной деятельности оказывается нарратив. В одной из современных работ по этому вопросу находим следующее соображение: «…нарративный подход очень близок музейному пространству, которое отвечает основ- ным критериям нарратива: процессуальности (движение в пространстве, а иногда и во времени), субъективности (каждый посетитель или куратор переосмысливает экспозиционное пространство) и самодостаточности, по- скольку любой музей является самодостаточным текстом, который весьма приблизительно соотносится с реальностью бывшей или текущей» [5, c. 58]. Чарльз Гароян в статье “Performing the Museum” доказывает, что «отношения между музеем и его посетителями» следует рассматривать «как диалогический процесс, который активизирует игру между публич- ными нарративами музея и персональными нарративами зрителей» (пер. с англ. мой. — А.А.) [21, p. 234]. Подробно данная проблематика освеще- на в коллективной монографии “Museum Making: Narratives, Architectures, Exhibitions” [22]. Музей-усадьба в этом плане наделяется особым статусом среди «мест памяти» [8, c. 71]. Дело в том, что усадьба сама по себе, еще до своей му- зеефикации, играет роль «хранилища памяти — родовой и культурной» [11, c. 112]. По замечанию В.Г. Щукина, «в обжитом пространстве усадьбы, выражаясь метафорически, обитал дух прошлого» [20, c. 98]. Охарактери- зованное исследователем мироощущение в полной мере отражено в про- изведениях русской литературы конца XIX — начала XX в. Именно тогда, на этапе постепенного угасания традиционной «усадебной культуры», она подвергается рефлексии и начинает пониматься как мнемоническая «гра- ница» между прошлым и настоящим (один из самых показательных при- меров — «Вишневый сад» (1903) Чехова). В предшествующей русской ли- тературе усадебный мир обычно изображался в качестве места действия, но не объекта памяти («Дворянское гнездо» (1858) И.С. Тургенева, «Война и Крупным планом: Усадьба и дача в русской литературе XX–XXI вв. — судьбы национального идеала / А.Е. Агратин 373 мир» (1863–1869) Л.Н. Толстого и др.). Исключение составляют автобио- графические произведения («Семейная хроника» (1840–1856) С.Т. Акса- кова и др.): однако здесь в фокусе внимания не усадьба как таковая (она мыслится как нечто само собой разумеющееся, как неотъемлемая часть авторской и читательской реальности), а личное прошлое рассказчика, его переживания, детские впечатления и т. п. Согласно точному наблюдению О.А. Поповой, в художественных текстах рубежа XIX–XX вв. представители ушедшей эпохи оказываются не просто героями историй, легенд или семейных преданий, но буквально гостями из прошлого. Так, в рассказе Г.И. Чулкова «Сестра» (1909) персо- нажи непосредственно общаются с призраком недавно умершей тетки. При- сутствие предков может быть выражено менее определенно, в виде смутно улавливаемой персонажами потусторонней силы, роковым образом влияю- щей на их жизнь, — эта сила может быть абсолютно реальной (как в «Суту- ловском гнездовье» (1911) С.М. Городецкого и «Лебединых кликах» (1911) Б.А. Садовского) или представляться иллюзией, вызванной психическим расстройством (как в «Жар-цвете» (1895) А.В. Амфитеатрова, «Страшной усадьбе» (1913) С.М. Городецкого, «Покойнице в доме» (1914) М.А. Кузми- на) (см.: [11, c. 113–115]). Во всех перечисленных произведениях действу- ющие лица причастны к усадебному миру (выступают его полноправными обитателями) — последний является для них наличной действительностью, где прошлое и настоящее сливаются воедино. Не случайно в рамках ми- стического (с точки зрения медицинской нормы, патологического) сюже- та герои взаимодействуют с предками непосредственно — нарратив памяти оборачивается перформативом: «Если нарратив разворачивает (в вообра- жении коммуникантов) отстоящую во времени цепь событийной смены жизненных ситуаций, то перформатив является таким непосредственным речевым действием (или жестом), которое само служит микрособытием» [16, c. 10]. Иначе усадьба функционирует после превращения в музей, начавше- гося в первые десятилетия XX в. Меняются носители культурной памяти: потомки дворянских родов уступают место экскурсоводам и посетителям. Первые еще могут принадлежать к усадебному универсуму, вторым же он обычно чужд и доступен лишь в форме нарратива, от организации которо- го зависит восприятие и осмысление прошлого. Так, в повести Н. Огнёва Studia Litterarum /2024 том 9, № 3 374 «Дневник Кости Рябцева» (1927) об имении князей Урусовых совет- ским школьникам рассказывает сторож, когда-то служивший помещику: «…не наблюдается никакого эстетического или мировоззренческого воз- действия изящных интерьеров дворца и экспонатов музея на школьников. Страх сторожа перед привидением, за которым, возможно, стоит трагиче- ская история возвышенной любви, для них только повод к розыгрышу и опасным шуткам» [4, c. 189]. В результате музей «демонстрирует преимущество нового советского строя над старым дворянско-помещичьим» [4, c. 189]. Нарратив памяти парадоксальным образом служит не защите, а, напротив, отрицанию прошлого. Конечно, так происходит не всег- да. Музей способен оберегать усадебное наследие (ср.: «Мирская чаша» (1922) М.М. Пришвина) или стать поводом для его идеализации (ср.: «Несрочная весна» (1923) И.А. Бунина). Несложно заметить, что в упо- мянутых текстах оценивается не столько сам музей-усадьба, сколько ре- презентируемое им прошлое (достойно ли оно увековечивания, как его нужно интерпретировать и т. п.). Во второй половине XX столетия, когда музеефикация усадьбы получает более глубокое развитие, в литературе проблематизируются уже сами формы воссоздания прошлого, чему яр- ким примером служит повесть С.Д. Довлатова «Заповедник» (1977–1983). На ней мы остановимся подробнее. М.С. Акимова (Федосеева) отмечает, что в произведении писателя «музей-заповедник (послереволюционная усадьба) является местом, где публичное заменяет личное» [1, c. 26]. К этой формуле можно свести всю суть повествовательной деятельности сотрудников Михайловского и Три- горского, направленной на формирование «парадного» образа Пушкина. Нарратив выступает для них риторическим инструментом, применяемым исходя из определенных идеологических установок и позволяющим создать такую версию биографии поэта, которую было бы удобно презентовать ту- ристам. Весьма показателен диалог Алиханова с Галиной Александровной: — Нужно как следует подготовиться. Проштудировать методичку. В жизни Пушкина еще так много неисследованного... Кое-что изменилось с прошлого года... — В жизни Пушкина? — удивился я [23, c. 352]. Крупным планом: Усадьба и дача в русской литературе XX–XXI вв. — судьбы национального идеала / А.Е. Агратин 375 Намеренно абсурдный вопрос-ответ героя не так уж далек от исти- ны. Жизнь Пушкина может быть представлена лишь в виде суммы историй, событийное содержание которых напрямую зависит от способа рассказы- вания, применяемого экскурсоводами. Исчерпывающе звучит умозаклю- чение нарратора: «Что требуется от экскурсовода? Яркий впечатляющий рассказ. И больше ничего» [23, c. 378]. Как же строят свои нарративы сотрудники музея? Прежде всего они ориентируются на «фонд» речевых клише. Шаблонные фразы периодиче- ски доносятся до слуха главного героя по мере его движения по заповедни- ку: «История культуры не знает события, равного по трагизму… Самодержа- вие рукой великосветского шкоды...» [23, c. 371]; «...Вдумайтесь, товарищи!.. “Я вас любил так искренне, так нежно...” Миру крепостнических отношений противопоставил Александр Сергеевич этот вдохновенный гимн бескоры- стия...» [23, c. 352]; «Исполнилось пророчество: “Не зарастет священная тропа!..”» [23, c. 360]. Любопытно, что в последнем примере пушкинская цитата искажена: достоверность и точность излагаемых сведений игнори- руются даже на самом поверхностном уровне. Наверное, ситуация была бы не столь плачевной, если бы рассказчики ограничивались декларативной рамкой (вынужденно применяемой), за которой скрывается нечто более информативное. Однако со временем персонажу становится совершенно ясно, что любая экскурсия представляет собой цепочку готовых повество- вательных «блоков». Алиханов бегло перечисляет их, описывая экскурси- онную рутину: «Рассказал о первой ссылке. Затем о второй. Перебираюсь в комнату Арины Родионовны... “Единственным по-настоящему близким человеком оказалась крепостная няня...” Все, как положено... “...Была одно- временно — снисходительна и ворчлива, простодушно религиозна и чрез- вычайно деловита...” Барельеф работы Серякова... “Предлагали вольную — отказалась...”» [23, c. 375]. Искусственность нарратива исключает необходимость сверяться с фактами и делает практически любые ошибки простительными. Так, Али- ханов не на шутку пугается, когда внезапно для себя самого вместо пушкин- ских строк начинает декламировать стихотворение Есенина: «Я обмер. Сей- час кто-нибудь выкрикнет: “Безумец и невежда! Это же Есенин — ‘Письмо к матери’...”» [23, c. 375]. Однако опасения героя не оправдываются: «Лица были взволнованны и строги. Лишь один пожилой турист со значением вы- Studia Litterarum /2024 том 9, № 3 376 говорил: / — Да, были люди...» [22, c. 376]. Последующая череда оговорок также абсолютно не мешает рассказу: «В следующем зале я приписал “Мне- мозину” Дельвигу. Затем назвал Сергея Львовича — Сергеем Александрови- чем <…>. Но это были сущие пустяки. Я уж не говорю о трех сомнительных литературоведческих догадках» [22, c. 376]. Нарратив памяти на деле оказывается нарративом «квазипамяти». Очень важно, что он отнюдь не ограничивается вербальной презентаци- ей, а превращается в самый настоящий спектакль, порождающий иллюзию реальности. Интересна в этом плане фигура провинциального писателя-неудачника Потоцкого, который «быстро уяснил, что на земле есть две вещи, ради которых стоит жить. Это — вино и женщины. Остальное не за- служивает внимания» [23, c. 379]. Персонаж «стал водить экскурсии. При- чем водил неплохо», кормя незадачливых туристов легендами о могиле Пушкина, разыгрывая в общении с ними «доверительную интимность» [23, c. 381]: «Личная трагедия Пушкина и сейчас отзывается в нас мучительной душевной болью…» — сокрушенно произносит герой. Он спокойно жертву- ет достоверностью в пользу большей экспрессивности (а вернее — просто не задумывается о каких бы то ни было фактологических соответствиях): «Потоцкий украшал свои монологи фантастическими деталями. Разыгры- вал в лицах сцену дуэли. Один раз даже упал на траву. Заканчивал экскур- сию таинственным метафизическим измышлением: “Наконец после долгой и мучительной болезни великий гражданин России скончался. А Дантес все еще жив, товарищи...”» [23, c. 381]. Можно подумать, что нарратив памяти в исполнении Потоцкого приобретает черты перформатива, как будто писатель воспроизводит сю- жетную ситуацию, характерную для произведений рубежа XIX–XX вв. Од- нако взаимодействие персонажей с призраком в «Сестре» Чулкова — факт изображенного мира, тогда как у Довлатова поединок Пушкина и Дантеса не более чем разыгрываемая сценка, имитация когда-то произошедших со- бытий. В этой связи корректнее было бы говорить не о перформативности, а скорее «миметичности» музейной наррации{. Той же «игровой» тактики в конечном счете придерживается и Али- ханов, пусть и реализуя ее в менее безответственной форме. Герой раскры- вает секрет своего успеха: «Тут сказывалась, конечно, изрядная доля моего актерства. Хотя дней через пять я заучил текст экскурсии наизусть, мне лов- Крупным планом: Усадьба и дача в русской литературе XX–XXI вв. — судьбы национального идеала / А.Е. Агратин 377 ко удавалось симулировать взволнованную импровизацию. Я искусственно заикался, как бы подыскивая формулировки, оговаривался, жестикулиро- вал, украшая свои тщательно разработанные экспромты афоризмами Гу- ковского и Щеголева» [23, c. 384]. Вместе с тем нарратив памяти проблематизирован Довлатовым на более глубоком уровне. Подлинность рассказываемого — далеко не един- ственное условие адекватного функционирования нарратива рассматри- ваемого типа. Еще один герой-маргинал — Володя Митрофанов, гений, наделенный феноменальной памятью и «безмерной жаждой знаний» [23, c. 377] (он «знал костюмы и обычаи всех эпох. Фауну любого уголка земли. Мельчайшие подробности в ходе доисторических событий <…>. Он помнил, как звали жену Ломоносова...» [23, c. 378]) и в то же время страдающий па- тологической ленью. Заповедник стал для этого персонажа спасительным убежищем, потому что не требовал дополнительной активности, кроме соб- ственно повествовательной. Казалось бы, перед нами тот самый человек, который сможет наконец-то поведать слушателям историческую правду. В действительности его ценят не столько за исключительные когнитивные способности, сколько за мастерство изложения: «Рассказывать Митрофа- нов умел. Его экскурсии были насыщены внезапными параллелями, осле- пительными гипотезами, редкими архивными справками и цитатами на шести языках» [23, c. 378]. Дело в том, что адресат повествования (турист) нетребователен, его устраивает внешняя выразительность речи экскурсо- вода при отсутствии у него знаниевой компетенции. Алиханов замечает: «К поэзии эти люди, в общем-то, равнодушны. Пушкин для них — это сим- вол культуры. Им важно ощущение — я здесь был. Необходимо поставить галочку в сознании. Расписаться в книге духовности... Моя обязанность — доставить им эту радость, не слишком утомляя. Получив семь шестьдесят и трогательную запись в книге отзывов: “Мы увидели живого Пушкина бла- годаря экскурсоводу такому-то и его скромным знаниям...”» [23, c. 385]. Асимметричность «музейной» наррации («событие самого расска- зывания» [2, c. 500] важнее рассказанного события) предопределяет симу- лятивный характер заповедного пространства. В довлатоведении неодно- кратно отмечалось, что туристическая обитель, детально воссоздаваемая писателем, переполнена всевозможными подделками: начиная от «вой- лочных бакенбардов» официанта [23, c. 347] и заканчивая изображением Studia Litterarum /2024 том 9, № 3 378 Закомельского, выдаваемого директором музея за портрет Ганнибала [22, c. 353], и легендарной аллеей Керн, «выдумкой Гейченко» [23, с. 410]. Возможно, положение спасают немногочисленные посетители запо- ведника, интересующиеся подробностями пушкинской биографии и вроде бы претендующие на более высокий уровень интеллектуальных притяза- ний? Однако эта категория туристов не вызывает у Алиханова ничего, кро- ме раздражения: — Это, — говорю, — знаменитый портрет работы Кипренского... Зака- зан Дельвигом... Возвышенная трактовка... Черточки романтической приукра- шенности... «Себя как в зеркале я вижу...» Куплен Пушкиным у вдовы барона... — Когда? В каком году? — Я думаю, в тридцатом. — За сколько? — Какая разница! — не выдержал я [23, c. 383]. Качество нарратива отнюдь не обусловлено многочисленностью со- ставляющих его деталей, поскольку он по определению является продуктом отбора наиболее значимых, с точки зрения повествующего субъекта, све- дений. Аудитория требует от экскурсовода нерелевантных знаний, словно предвидя его «невежество», дающее ей повод продемонстрировать свое пре- восходство (референтное содержание нарратива парадоксальным образом вновь дискредитируется, находясь при этом в фокусе внимания говорящего): На третий день работы женщина в очках спросила меня: — Когда родился Бенкендорф? — Году в семидесятом, — ответил я. В допущенной мною инверсии звучала неуверенность. — А точнее? — спросила женщина. — К сожалению, — говорю, — забыл... Зачем, думаю, я лгу? Сказать бы честно: «А пес его знает!»... Не такая уж великая радость — появление на свет Бенкендорфа. — Александр Христофорович Бенкендорф, — укоризненно произнес- ла дама, — родился в тысяча семьсот восемьдесят четвертом году. Причем в июне… [23, c. 374]. Крупным планом: Усадьба и дача в русской литературе XX–XXI вв. — судьбы национального идеала / А.Е. Агратин 379 Ключевая проблема, по Довлатову, заключается в том, что нарратив памяти не выполняет своей главной функции — не обеспечивает форми- рование персональной/групповой идентичности в плане внутреннего са- моощущения субъекта. Рассказ о поэте воспринимается поверхностно как Алихановым, так и туристами. Дефицит или, наоборот, переизбыток ин- тереса к фактам сочетается с отсутствием эмоциональной причастности к жизни человека прошлого столетия: Пушкин-для-всех вытесняет «моего Пушкина». В.И. Тюпа, ориентируясь на оппозицию idem — ipse, предло- женную П. Рикёром, справедливо утверждает, что характер в литературе («я-для-других») неизбежно породил «изнаночное», потаенное «я-для-се- бя» персонажа («приватный» модус существования), которое является ре- зультатом его внутренней самоактуализации (а не внешней, «объективной» оценки) и может именоваться самостью [17, c. 40]. Сотрудники, которые «обожают Пушкина. И свою любовь к Пушкину. И любовь к своей любви» [23, с. 363], как бы стирают вышеозначенное различие, сливаясь в хоровом почитании официально признанного Пушкина-гражданина, — он стано- вится для них «коллективной собственностью» [23, c. 369], иконой, не име- ющей ни малейшего отношения к исторической действительности. Алиханов же, за пределами экскурсионной работы, задается вопросом о месте Пушкина («для-себя», а не «для-других») в собственной жизни. «Чем лучше я узнавал Пушкина, тем меньше хотелось рассуждать о нем. Да еще на таком постыдном уровне» [23, c. 384], — признается герой, уставший от участия в экскурсионной «постановке». После знакомства с источниками его посещают следующие мысли: «Больше всего меня заинтересовало олимпий- ское равнодушие Пушкина. Его готовность принять и выразить любую точку зрения. Его неизменное стремление к последней высшей объективности. По- добно луне, которая освещает дорогу и хищнику и жертве» [23, c. 384–385]. Возможно, как раз такого равнодушия и не хватает герою, чтобы принять все противоречия окружающей его действительности. По наблю- дению К.Г. Дочевой, Пушкин становится для Алиханова своеобразным инструментом самоопределения: образ поэта используется им «в качестве мощного энергетического средства для восстановления утраченных воз- можностей и собственной идентификации» [6, c. 167]. Было бы неверно считать, что нарративы памяти полностью дискре- дитируются Довлатовым. Разоблачительный пафос рассказчика направлен Studia Litterarum /2024 том 9, № 3 380 только на их «музейную» разновидность. Алиханов обнаруживает и более надежные повествовательные ресурсы: «В местной библиотеке я нашел десяток редких книг о Пушкине. Кроме того, перечитал его беллетристи- ку и статьи» [23, c. 384]. В «Заповеднике» вскользь упоминаются и люди, пережившие сложный исторический опыт, — они прямо противопостав- лены носителям коллективного «беспамятства», а имплицитно — тем, кто присваивает себе чужое прошлое (в том числе сотрудникам музея): «Ста- лина в деревне не любили. Это я давно заметил. Видно, хорошо помнили коллективизацию и другие сталинские фокусы. Вот бы поучиться у безгра- мотных крестьян нашей творческой интеллигенции. Говорят, в ленинград- ском Дворце искусств аплодировали, когда Сталин появился на экране» [23, c. 417]. Наконец, не вызывает сомнения искренность личных воспоминаний Алиханова о знакомстве и жизни с супругой — они выполняют автореф- лексивную функцию и подчеркивают разницу между самостью героя, от которой он пытается уйти («Мои несчастья были вне поля зрения. Где-то за спиной. Пока не оглянешься — спокоен. Можно не оглядываться…» [23, c. 385]), и «механически исполняемой» [23, c. 384] ролью, предлагаемой ему в заповеднике. Примечательно, что глагол «помнить» и его производные используются рассказчиком именно в контексте автобиографического нар- ратива или отсылок к нему в диалогах с женой: «Вспомнил наш (с женой. — А.А.) последний разговор...» [23, c. 389]; «Помню, народный судья Чиква- идзе обратился к моей бывшей жене…» [22, c. 389]; «Таню я заметил сразу. Сразу запомнил ее лицо…» [23, c. 391]; «Помню, я даже сказал…», «Помню, я выкрикнул что-то нелепое» [23, c. 399]; «Помнишь, как я нес тебя из гостей? Нес, нес и уронил... Когда-то все было хорошо» [23, c. 411] и т. п. В «Заповеднике» Довлатов показывает, как в музейно-усадебном контексте нарративы памяти приобретают откровенно искусственный ха- рактер. Отчасти это связано с тем, что «музей выступает, с одной стороны, в качестве места памяти и, с другой стороны, как инструмент исторической политики» [14, c. 16]. Данная характеристика в первую очередь относится к музеям, «где доминирует принцип коммеморации — мобилизации памяти о конкретных событиях или исторических персонажах» [14, c. 16]. В число подобных учреждений, безусловно, можно включить и Пушкинский запо- ведник, изображенный в довлатовской повести. Именно здесь достигает Крупным планом: Усадьба и дача в русской литературе XX–XXI вв. — судьбы национального идеала / А.Е. Агратин 381 предела реализация общего принципа формирования исторической памя- ти: «…в отличие от конкретного фактического содержания, которое фраг- ментарно, образ прошлого всегда целостен, пробелы в нем заполняются естественным образом через механизмы игнорирования, незнания, мифо- логизации, выдумывания отдельных элементов и т. д.» [10, c. 84]. Являясь, по выражению Л.П. Репиной, «важнейшей составляющей самоидентификации индивида, социальной группы и общества в целом» [12, с. 10], память требует более деликатных инструментов нарративного воплощения, которых музей, с точки зрения писателя, пока не способен предложить: «чужое» усадебное прошлое так и не становится «своим» на- стоящим рассказчика и его адресата. Трансформируясь в музей, традиционная владельческая усадьба окончательно переходит в область исторического прошлого. Этот процесс берет свое начало на рубеже XIX–XX вв. — призрачность старой «усадебной культуры», ее архаичность становятся общим местом в литературе. Вместе с тем на передний план неизбежно выдвигается проблема нарративного упорядочения многочисленных событий и лиц, связанных с усадебным на- следием. Повествование, которое не может быть «этически нейтральным» [13, c. 144], позволяет, во-первых, определенным образом к ним отнестись (пренебрежительно, отрицательно, уважительно, идеалистически и т. д.), во-вторых, познакомить с ними людей «постусадебной» формации, нала- дить своего рода диалог времен, в-третьих, дополнить наше представление о прошлом с помощью воображения. Память, транслируемая нарративом, не сводится к набору фактов, это всегда сложно организованная картина, и в ней порой невозможно отличить правду от вымысла. Художественная литература чутко уловила внутренние противоречия повествовательной «обработки» усадебного прошлого. В произведениях первой половины ХХ в. усадьба не рассматривается сама по себе и занимает писателей лишь в аспекте осмысления дореволюционной эпохи, но чем шире распространя- ется музеефикация, тем актуальнее становится вопрос о нарративах памяти как специфическом механизме культурного самосознания, не лишенном су- щественных недостатков, что и демонстрирует Довлатов в повести «Запо- ведник». Studia Litterarum /2024 том 9, № 3 382 Список литературы Исследования 1 Акимова (Федосеева) М.С. Усадебный мир и музейный миф в повести С.Д. Довла- това «Заповедник» // Филологические науки. Вопросы теории и практики. 2020. Т. 13, вып. 6. С. 22–29. https://doi.org/10.30853/filnauki.2020.6.3 2 Бахтин М.М. Формы времени и хронотопа в романе // Бахтин М.М. Собр. соч.: в 7 т. М.: Языки славянских культур, 2012. Т. 3. С. 340–511. 3 Богданова О.А. Русская литературная усадьба XIX–XX вв.: теоретический аспект исследований // Mundo Eslavo. 2020. № 19. С. 89–102. 4 Богданова О.А. Усадьба и дача в русской литературе XIX–XX вв.: топика, динами- ка, мифология: монография. М.: ИМЛИ РАН, 2019. 288 с. (Серия «Русская усадь- ба в мировом контексте». Вып. 1) 5 Гринько И.А. Нарративы в музейном пространстве: новые практики // Томский журнал лингвистических и антропологических исследований. 2017. № 3. C. 58–64. DOI: 10.23951/2307-6119-2017-3-58-64 6 Дочева К.Г. Идентификация личности героя в творчестве Сергея Довлатова: дис. … канд. филол. наук. Орел, 2004. 197 c. 7 Корчинский А.В. Нарративы памяти // Память как история и воображение. М.: Эдитус, 2023. С. 20–21. 8 Марков Б.В. История и память // Вестник Санкт-Петербургского университета. Серия 6. 2009. Вып. 4. С. 66–73. 9 Наварро О. История и память в современном музее: несколько замечаний с точки зрения критической музеологии / пер. с англ. В.Г. Ананьева // Вопросы музеоло- гии. 2010. № 2. С. 3–11. 10 Овчинникова З.А. Роль музеев в формировании, поддержке и трансляции исто- рической и культурной памяти // Вестник культуры и искусств. 2018. № 1 (53). С. 82–92. 11 Попова О.А. Родовая память в судьбе дворянской усадьбы в русской прозе кон- ца XIX — начала XX веков // Вестник Пермского университета. 2009. Вып. 2. С. 112–118. 12 Репина Л.П. Культурная память и проблемы историописания (историографиче- ские заметки). М.: ГУ ВШЭ, 2003. 44 с. 13 Рикёр П. Я-сам как другой / пер. с фр. Б.М. Скуратова. М.: Изд-во гуманитарной литературы, 2008. 416 с. 14 Ростовцев Е.А., Сидорчук И.В. Музей и историческая память в современной Рос- сии // Вопросы музеологии. 2014. № 2 (10). С. 16–21. 15 Тюпа В.И. Введение в сравнительную нарратологию: научно-учебное пособие для самостоятельной исследовательской работы. М.: Intrada, 2016. 145 с. 16 Тюпа В.И. Драматургия как тип высказывания // Новый филологический вест- ник. 2010. № 3 (14). С. 7–16. Крупным планом: Усадьба и дача в русской литературе XX–XXI вв. — судьбы национального идеала / А.Е. Агратин 383 17 Тюпа В.И. На пути к исторической нарратологии // Новый филологический вест- ник. 2020. № 3 (54). С. 32–54. DOI: 10.24411/2072-9316-2020-00064 18 Хирш М. Поколение постпамяти: письмо и визуальная культура после Холоко- ста / пер. с англ. Н. Эппле. М.: Новое изд-во, 2021. 428 с. 19 Шмид В. Нарратология. М.: Языки славянской культуры, 2003. 312 с. 20 Щукин В.Г. Миф дворянского гнезда. Геокультурологическое исследова- ние по русской классической литературе. Krakow: Wydawnictwo Universytetu Jagiellonskiego, 1997. 315 с. 21 Garoian C.R. Performing the Museum // Studies in Art Education. A Journal of Issues and Research. 2001. № 42 (3). P. 234–248. 22 Museum Making: Narratives, Architectures, Exhibitions / edited by Suzanne MacLeod, Laura Hourston Hanks, and Jonathan Hale. Abington, Oxon; New-York, NY: Routledge, 2012. 309 p. Источники 23 Довлатов С. Заповедник: повесть // Довлатов С. Собрание прозы: в 4 т. СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2017. Т. 1. С. 345–444. References 1 Akimova (Fedoseeva), M.S. “Usadebnyi mir i muzeinyi mif v povesti S.D. Dovlatova ʽZapovednik’.” [“Estate World and Museum Myth in S.D. Dovlatov’s Story ʽPushkin Hills’.”]. Filologicheskie nauki. Voprosy teorii i praktiki, vol. 13, issue 6, 2020, pp. 22–29. https://doi.org/10.30853/filnauki.2020.6.3 (In Russ.) 2 Bakhtin, M.M. “Formy vremeni i khronotopa v romane” [“Forms of Time and Chronotope in the Novel”]. Bakhtin, M.M. Sobranie sochinenii: v 7 t. [Works: in 7 vols.], vol. 3. Moscow, Iazyki slavianskikh kul’tur, 2012, pp. 340–512. (In Russ.) 3 Bogdanova, O.A. “Russkaia literaturnaia usad’ba XIX–XX vv.: teoreticheskii aspekt issledovanii” [“Russian Literary Estate of the 19th–20th Centuries: Theoretical Aspect of Research”]. Mundo Eslavo, no. 19, 2020, pp. 89–102. (In Russ.) 4 Bogdanova, O.A. Usad’ba i dacha v russkoi literature XIX–XX vv.: topika, dinamika, mifologiia [Estate and Dacha in Russian Literature of the 19th–20th Centuries: Topics, Dynamics, Mythology]. Moscow, IWL RAS Publ., 2019. 288 p. (Series “Russian Estate in a Global Context,” Issue 1) (In Russ.) 5 Grin’ko, I.A. “Narrativy v muzeinom prostranstve: novye praktiki” [“Narratives in the Museum Space: New Practices”]. Tomskii zhurnal lingvisticheskikh i antropologicheskikh issledovanii, no. 3, 2017, pp. 58–64. DOI: 10.23951/2307-6119-2017-3-58-64 (In Russ.) Studia Litterarum /2024 том 9, № 3 384 6 Docheva, K.G. Identifikatsiia lichnosti geroia v tvorchestve Sergeia Dovlatova [Identification of the Character’s Personality in the Work of Sergei Dovlatov: PhD Thesis, Summary]. Orel, 2004. 197 p. (In Russ.) 7 Korchinskii, A.V. “Narrativy pamiati” [“Memory Narratives”]. Pamiat’ kak istoriia i voobrazhenie [Memory as History and Imagination]. Moscow, Editus Publ., 2023, pp. 20–21. (In Russ.) 8 Markov, B.V. “Istoriia i pamiat’” [“History and Memory”]. Vestnik Sankt-Peterburgskogo universiteta, Seriia 6, issue 4, 2009, pp. 66–73. (In Russ.) 9 Navarro, O. “Istoriia i pamiat’ v sovremennom muzee: neskol’ko zamechanii s tochki zreniia kriticheskoi muzeologii” [“History and Memory in the Contemporary Museum: Some Remarks from the Perspective of Critical Museology”], trans. from English by V.G. Anan’ev. Voprosy muzeologii, no. 2, 2010, pp. 3–11. (In Russ.) 10 Ovchinnikova, Z.A. “Rol’ muzeev v formirovanii, podderzhke i transliatsii istoricheskoi i kul’turnoi pamiati” [“The Role of Museums in the Formation, Support and Transmission of Historical and Cultural Memory”]. Vestnik kul’tury i iskusstv, no. 1 (53), 2018, pp. 82–92. (In Russ.) 11 Popova, O.A. “Rodovaia pamiat’ v sud’be dvorianskoi usad’by v russkoi proze kontsa XIX — nachala XX vekov” [“The Role of Ancestral Memory in The Destiny of A Country Estate In the Russian Prose of the End of the 19th — the Beginning of the 20th Centuries”]. Vestnik Permskogo universiteta, issue 2, 2009, pp. 112–118. (In Russ.) 12 Repina, L.P. Kul’turnaia pamiat’ i problemy istoriopisaniia (istoriograficheskie zametki) [Cultural Memory and Problems of Historiography (Historiographical Notes)]. Moscow, Faculty of Humanities of the Higher School of Economics Publ., 2003. 44 p. (In Russ.) 13 Ricoeur, P. Ia-sam kak drugoi [Oneself as Another], trans. from French by B.M. Skuratov. Moscow, Izdatel’stvo gumanitarnoi literatury Publ., 2008. 416 р. (In Russ.) 14 Rostovtsev, E.A., and I.V. Sidorchuk. “Muzei i istoricheskaia pamiat’ v sovremennoi Rossii” [“Museums and Historical Memory in Modern Russia”]. Voprosy muzeologii, no. 2 (10), 2014, pp. 16–21. (In Russ.) 15 Tiupa, V.I. Vvedenie v sravnitel’nuiu narratologiiu: nauchno-uchebnoe posobie dlia samostoiatel’noi issledovatel’skoi raboty [Introduction to Comparative Narratology: A Textbook for Independent Research Work]. Moscow, Intrada Publ., 2016. 145 p. (In Russ.) 16 Tiupa, V.I. “Dramaturgiia kak tip vyskazyvaniia” [“Drama as a Type of Discourse”]. Novyi filologicheskii vestnik, no. 3 (14), 2010, pp. 7–16. (In Russ.) 17 Tiupa, V.I. “Na puti k istoricheskoi narratologii” [“On the Way to Historical Narratology”]. Novyi filologicheskii vestnik, no. 3 (54), 2020, pp. 32–54. DOI: 10.24411/2072-9316-2020-00064 (In Russ.) Крупным планом: Усадьба и дача в русской литературе XX–XXI вв. — судьбы национального идеала / А.Е. Агратин 18 Khirsh, M. Pokolenie postpamiati: pis’mo i vizual’naia kul’tura posle Kholokosta [The Post-Memory Generation: Writing and Visual Culture after the Holocaust], trans. from English by N. Epple. Moscow, Novoe izdatel’stvo Publ., 2021. 428 p. (In Russ.) 19 Shmid, V. Narratologiia [Narratology]. Moscow, Iazyki slavianskoi kul’tury Publ., 2003. 312 p. (In Russ.) 20 Shchukin, V.G. Mif dvorianskogo gnezda. Geokul’turologicheskoe issledovanie po russkoi klassicheskoi literature [The Myth of the Nobleman’s Nest. A Geocultural Study on Russian Classical Literature]. Krakow, Wydawnictwo Universytetu Jagiellonskiego Publ., 1997. 315 p. (In Russ.) 21 Garoian, Charles R. “Performing the Museum.” Studies in Art Education. A Journal of Issues and Research, no. 42 (3), 2001, pp. 234–248. (In English) 22 MacLeod, Suzanne, Laura Hourston Hanks, and Jonathan Hale, editors. Museum Making: Narratives, Architectures, Exhibitions. Abington, Oxon, New-York, NY, Routledge, 2012. 309 p. (In English)
22 Museum Making: Narratives, Architectures, Exhibitions / edited by Suzanne MacLeod, Laura Hourston Hanks, and Jonathan Hale. Abington, Oxon; New-York, NY: Routledge, 2012. 309 p.